посмотреть.
— Что? — мама спрашивает. — Пудю? Какого такого?
Я стал скорей отматывать верёвку и раскрыл дверь.
— Ничего, — кричу, — мама, это мы так играем! Мы в Пудю играем. У нас игра, мама, такая…
— Так орать-то на весь дом зачем? — И ушла.
Рыжий говорит:
— А, вы, дьяволы, вот как? Запираться? А я вот сейчас пойду всем расскажу, что вы хвостик оторвали. Человек пришёл к отцу в гости. Может, даже по делу какому. Повесил шубу, как у людей, а они рвать, как собаки. Воры!
— А кто говорил: «Дёрни, дёрни»?
— Никто ничего и не говорил вовсе, а если каждый раз по хвостику да по хвостику, так всю шубу выщипаете.
Танька чуть не ревёт.
— Тише, — говорит, — Яша, тише!
— Чего тише? — кричит Рыжий. — Чего мне тише? Я не вор. Пойду и скажу.
Я схватил его за рукав.
— Яша, — говорю, — я тебе паровоз дам. Это ничего, что крышка отстала. Он ходит полным ходом, ты же знаешь.
— Всякий хлам мне суёшь, — заворчал Рыжий.
Но хорошо, что кричать-то перестал. Потом поднял с пола паровоз.
— Колесо, — говорит, — проволокой замотал и тычешь мне.
Посопел, посопел…
— С вагоном, — говорит, — возьму, а так — на чёрта мне этот лом!
Я ему в бумагу замотал и паровоз и вагон, и он сейчас же ушёл через кухню, а в дверях обернулся и крикнул:
— Всё равно скажу, хвостодёры!
Потом мы с Таней гладили Пудю и положили его спать с Варькой под одеяло. Танька говорит:
— Чтоб ему теплей было.
Я сказал Таньке, что Рыжий всё равно обещал сказать. И мы всё думали, как нам сделать. И вот что выдумали.
Самое лучшее попасть бы в такое время, когда папа будет весёлый, — после обеда, что ли. Положить Пудю на платочек на носовой, взять за четыре конца и войти в столовую каким-нибудь смешным вывертом. И петь что-нибудь смешное при этом. Как-нибудь:
Пудю несём,
Пахнем гусём.
И ещё там что-нибудь. Все засмеются, а мы ещё больше запоём — и к папе. Папа: «Что это вы, дураки?» — и засмеётся. А тут мы как-нибудь кривульно расскажем, и всё сойдёт. Папе, наверно, даже жалко будет отбирать от нас Пудю.
Или вот ещё: на Ребика положим и вывезем. И тоже смешное будем петь. Рыжий придёт ябедничать, а всё уж и без него знают, и ничего не было. Запрёмся, как тогда, и пускай скандалит. Мама его за ухо выведет, вот и всё.
Я ещё в кровати думал, что я устрою Яшке Рыжему.
Утром мы все пили чай. Вдруг вбегает Ребик, рычит и что-то в зубах треплет. Папа бросился к нему:
— Опять что-нибудь! Тубо, тубо! Дай сюда!
А я сразу понял — что, и в животе похолодело.
Папа держит замусоленный хвостик и, нахмурясь, говорит:
— Что это? Откуда такое?
Мама поспешила, взяла осторожно пальчиками. Ребик визжит, подскакивает, хочет схватить.
— Тубо! — крикнул папа и толкнул Ребика ногой.
Поднесли к окну, и вдруг мама говорит:
— Это хвостик. Это от шубы.
Папа вдруг как будто задохнулся сразу и как крикнет:
— Это чёрт знает что такое!..
Я вздрогнул. А Танька всхлипнула — она с булкой во рту сидела. Папа затопал к Ребику:
— Эту собаку убить надо! Это дьявол какой-то!
Ребик под диван забился.
— Раз уж пришлось за штаны платить… Ах ты дрянь эдакая! Теперь шубы, за шубы взялся!..
И папа вытянул за ошейник Ребика из-под дивана. Ребик выл и корчился. Знал, что сейчас будут бить. Танька стала реветь в голос. А отец кричит мне:
— Принеси ремень! Моментально!
Я бросился со стула, совался по комнатам.
— Моментально! — заорал отец на всю квартиру злым голосом. — Да свой сними, болван! Живо!
Я снял пояс и подал отцу. И папа стал изо всей силы драть ремнём Ребика. Танька выбежала. Папа тычет Ребика носом в хвостик — он на полу валялся — и бьёт, бьёт:
— Шубы рвать! Шубы рвать! Я те дам шубы рвать!
Я даже не слыхал, что ещё там папа говорил, — так орал Ребик, будто с него живого шкуру сдирают. Я думал, вот умрёт сейчас. Фроська в дверях стояла, ахала.
Мама только вскрикивала:
— Оставь! Убьёшь! Николай, убьёшь! — Но сунуться боялась.
— Верёвку! — крикнул папа. — Афросинья, верёвку!
— Не надо, не надо, — говорит Фроська.
Папа как крикнет:
— Моментально!
Фроська бросилась и принесла бельевую верёвку.
Я думал, что папа сейчас станет душить Ребика верёвкой. Но папа потащил его к окну и привязал за ошейник к оконной задвижке. Потом поднял хвостик, привязал его на шнурок от штор и перекинул через оконную ручку.
— Пусть видит, дрянь, за что драли. Не кормить, не отвязывать.
Папа был весь красный и запыхался.
— Эту дрянь нельзя в доме держать. Собачникам отдам сегодня же! — И пошёл мыть руки. Глянул на часы. — А, черт! Как я опоздал! — И побежал в прихожую.
Пудю Ребик всего заслюнявил, он был мокрый и взъерошенный, и как раз поперёк живота туго перехватил его папа шнурком. Он висел вниз головой, потому что видно было сверху перехват хвостика, который я там намотал из ниток. Если б отец тогда хорошенько разглядел, так увидал бы всё и догадался бы, что всё это не без нас. Да и теперь всё равно могут увидеть. Как станут важному назад отсылать хвостик, начнут его чистить — вдруг нитки. Откуда нитки? А уж Ребика всё равно побили…
Я сказал Таньке, чтобы украла у мамы маленькие ногтяные ножнички, улучил время, влез на подоконник и тихонько ножничками обрезал нитки. Всё-таки осталось вроде шейки, и я распушил там шерсть, чтоб ничего не было заметно.
Ребик подвывал, подрагивал и всё лизал задние лапы. Мы с Танькой сели к нему на пол и всё его ласкали. Танька приговаривает:
— Ребинька, миленький, били тебя! Бедная моя собака!
Стала реветь. И я потом заревел.
— Отдадут, — говорю, — собачникам. Папа сказал, что отдаст. На живодёрню.
И представилось, как придёт собачник, накинет Ребичке петлю на шею и потянет. Как ни упирайся, всё равно потянет. А потом так, на петле, с размаху — брык в фургон со всей силы. А там на живодёрне будут резать. Для чего-то там живых режут, мне говорили.
Потом мы у Фроськи выпросили мяса, — Танька под юбкой мимо мамы пронесла, — и скормили Ребику. А зачем ему есть? Ведь так только, всё равно на живодёрню.
И мы с Танькой говорили:
— Мы за тебя просить будем, мы на коленки станем и будем плакать, чтоб папа